Почти потеряла его. И она боялась и знала, что за волной высокомерия хлынет волна покорности и, возможно, унижения. И так будет всегда. Бейся в когтях судьбы, как пойманная птица.
«Я не хочу! Не хочу! Господи, как я хочу этого!»
Вместе со слезами словно исчезало что-то в душе. На место решимости приходила безнадежная покорность. Звезды за окном радужно расплывались в ее глазах. Среди них, где-то возле Волчьего Ока, были их звезды. Где они сейчас — звезда Майка и звезда Алесь?
И вдруг жалость и неутолимая, острая, никогда еще в жизни не испытанная нежность овладели ею.
Она уже ничего не боялась, ни о чем не думала, ничего не собиралась утверждать. Она просто прошла лоджией и спустилась по ступенькам в парк.
Звезды сияли над головой. Она шла и шла аллеями, словно во сне, не в состоянии дать себе ответ на вопрос, куда и зачем идет.
Звезды сияли над головой. Вдруг словно кто-то сыпнул их и в траву. Слабые, зеленоватые, они мигали в ней, почти под ногами.
Это были светлячки. Неосознанно она брала холодные огоньки в руку. Наконец рука засияла, словно в ней горел зеленый огонь.
Выдернув из шарфа несколько серебряных нитей, она ловко плела их пальцами. Потом подняла готовую диадему и повязала ее вокруг головы. Во тьме над ее челом вспыхнул нимб из зеленоватых холодных звезд.
…Аллея за аллеей. Майку почему-то тянуло к озерцу, где стояла хрупкая старая верба. Но она не успела дойти до нее. Когда до озерца осталось совсем немного и оттуда дохнуло влагой, она увидела тень, которая двигалась ей навстречу.
— Ты? — спросила тень.
— Я.
Никогда еще не было так необходимо для него быть с нею. И никогда еще он так не сердился.
— Возьми свой медальон, — сказал он. — Я не думал, что это будет так. Однако, видимо, правда, что на земле нет ничего вечного.
Звезды сияли над ее головой. И звезды сияли в ее волосах.
— И ты отдаешь его мне? — глухо спросила она.
— Ничего, у меня останется еще один. Это теткин медальон. Он, как она говорила, трижды три раза меня спасет, — протянул ей цепочку: — Возьми.
Она вдруг сделала еще один шаг. Безвольно и покорно упала головой на его грудь. Он стоял, вытянув руки вдоль тела.
— Алесь, — сказала она. — Алесь…
Была ночь и верба. Был восход. А потом было солнце.
И когда оно поднялось над деревьями, от круглых листьев водяных кувшинок легли на дно тени.
И тени белых водяных лилий на дне пруда были почему-то не круглые, а напоминали разорванные листья пальм.
XXXII
Лето было летом счастья. Не понимая еще до конца, что такое любовь, Алесь знал, что его любят и он сам любит. Майка часто бывала в Загорщине и была такая ласковая, такая добрая с ним, каким добрым было это лето.
Бывал и он в Раубичах. И там тоже все любили его. Даже Франс успокоился. Особенно после того, как убедился, что Алесь ни в чем ему не угрожает, а Ядзенька хотя и грустит, все же мирится со своим положением и относится к Франсу снисходительно и мягко, потому что он хороший парень и ей хорошо с ним.
Мстислав месяца полтора жил у Алеся. Ездили всей компанией и к Когутам, и к Клейнам, и к Мнишкам.
Бывали и у старого Вежи. И там было приятнее, чем везде. Вежа не мешал им ни в чем. Разве что малость иронизировал над молодыми людьми. И удивлялся сам себе. Как это он, старый нелюдим, которому присутствие людей причиняло страдание, не ощущает никаких неудобств из-за того, что дом полон молодежи, что повсюду звучат голоса, песни, смех, что нельзя сесть в любимое кресло, не сев при этом на портсигар Франса, нельзя зайти в галерею, чтоб не помешать гостям, которые организовали там танцы… Удивительно, но это никак ему не мешало.
Наоборот, даже нравилось.
Страдал вначале один Мстислав. Этому даже при его легкомыслии приходилось худо. Нравится тебе девушка, а ей нравится твой лучший друг. Это еще ладно! С другом, тем более с пострижным братом, драться не полезешь. Но пострижной брат отступился. Так чтоб вы думали? Нашла второго друга. Кого угодно, только не его.
Мстислав был легкий человек, однако это даже для него было слишком. И юноша попытался изменить свою жизнь. Вместо веселья и танцев брал собаку и шел с ней в поля. Блуждал, полный меланхолии, читал сентиментальные романы, которые ему совсем не нравились. Попробовал даже писать стихи, полные тоски и сердечных воздыханий. Воздыханий было много, рифм малость меньше, слога и благозвучия совсем мало. Плюнул.
Окончилось это совсем неожиданно.
Друзья приехали навестить Когутов. Маевский пошел к огромному сеновалу, где они с Алесем в детстве играли. Пришел и увидел там девок, которые как раз топтали сено. Они заметили парня и обрадовались возможности пошалить:
— Панич пришел. Ах, да какой же хорошенький!
Девки поймали его, начали катать по сену и кончили тем, что напихали ему за ворот и в штаны сена. Позор был ужасный. Девки! Мужчину!.. Когда они отпустили его, у Мстислава был такой вид, словно его надули воздухом.
Защищала его лишь девятилетняя Янька Когут. Кричала на девок, расталкивала их, как могла.
Мстислав освободился от сена, а потом стал сам нападать на девок. Однако вскоре убедился, что одному с ними не справиться, и вместе с Янькой удрал домой. С того времени ходил с ней и на рыбалку, и за малиной, и «смотреть лосей». Шутя называл «невестой».
— А что? На восемь лет моложе. Вот окончу университет — женюсь. Я дворянин из небогатых, она вольная крестьянка. Романтика! Карамзин!
Разыгрывал сцену, делал вид, что подходит к хатенке. Снимал шапку.
— Здравствуй, добрая старушка! Чувствительное сердце твое не может отказать стрелку. Ибо и старые поселянки любить умеют, под сению дерев пляша. Не можешь ли ты дать мне стакан горячего молока?
Все хохотали. А он с того времени оставил игру в разочарованного влюбленного.
В августе Алеся и Вацлава пригласили Раубичи.
Пан Ярош встретил их приветливо и тепло, но Алесю все же показалось, что Раубич не очень рад их приезду. Что-то такое было в его улыбке, в излишней гостеприимности, в том, что он, казалось, не знал, куда девать глаза.
Поэтому Загорский сразу попросил разрешения оставить Вацака с Наталкой и Стасем, а самому с Майкой поехать верхом на прогулку. До вечера. Он говорил это, не отрывая взгляда от глаз пана Яроша. И убедился, что пан Ярош отпускает их с радостью.
— Возможно, мы заедем к Басак-Яроцкому, — не отводя глаз, сказал Алесь. — Тогда он, конечно, оставит нас.
Пан Ярош первый отвел глаза. Ему на миг стало страшно от такой проницательности юноши.
— Хорошо, я скажу Майке, чтоб собиралась, а мы пока обождем на конюшне, — произнес он.
В те времена на Приднепровье у богатых помещиков всегда имелись при конюшнях, манежах и беговых дорожках, — словом, при всем, что составляло конный завод, — несколько комнат, что-то наподобие мужского клуба.
Там была мягкая мебель, чтоб гости могли отдохнуть. Гости оценивали коней, спорили, меняли и покупали, заключали сделки, пили кофе, закусывали.
В комнате, куда Раубич привел Алеся, стояла огромная турецкая софа, стол с бутылками, закуской и несколько кресел.
Алесь зашел и страшно удивился: в кресле за столом сидел человек, которого ему меньше всего хотелось бы видеть и которого он меньше всего надеялся встретить здесь. Слегка загоревший, с прозрачно-розовым румянцем на тугих щеках, господин Мусатов попивал ледяную воду с лимонным соком.
Узкие, зеленоватые, как у рыси, глаза пристально и весело смотрели на княжича. Уцепистые, скрыто-нервные руки сжимали сплюснутыми на концах, как долото, пальцами узкий стакан, весь дымчато запотевший, в бисеринках капель.
— Что, пан Александр, вы не ожидали встретить меня здесь? — спросил Мусатов.
— Почему? — сказал Алесь. — Каждый мужчина может приехать на конюшню к пану Раубичу.
Это прозвучало как пощечина, и Алесь пожалел об этом, увидев глаза Раубича.
— Они, по-видимому, тоже не ожидали, — улыбнулся розовыми губами жандарм.