— Дворяне наши царю тоже опасны.
— Есть и такие.
— Недаром же после последнего восстания многие тысячи из них, самых опасных, перевели в однодворцев. Опозорили людей. Голодать заставили.
— Мы тоже из таких, — с каким-то вызовом сказал Кастусь.
— Так и вы однодворцы?
— Да. Сенат не утвердил.
— Дед говорил, это они нарочно, — сказал Алесь. — Ну, у владельца грамоты за столетия сгореть или истлеть могли. Так поищите же в королевских архивах, в списках, в старых книгах… Нет, хотят как можно больше людей унизить.
Кастусь кусал длинную травинку, которую выдернул из воза с сеном.
— Отец мой никак примириться не желает. Ездит, старается, столько денег переводит. Сказали: «Будет имение — будем искать». Купит, наверно, в этом году или немного погодя. А мне так все равно. Я знаю, откуда идем. И предков знаю. Я не ниже хама, который мной руководит. А так — хоть горшком назови, да в печку не ставь. Если захочу, и арапом назовусь. Последний наш мужик честнее первого из жандармов.
Парень говорил это с достоинством, но, очевидно, заученно, с чьих-то слов.
— Где это ты такого набрался?
— Брат говорил, — с каким-то сразу посветлевшим лицом сказал Кастусь. — А ты откуда?
— А у меня дед.
— Ясно, — сказал Кастусь. — Вот и знаем уже самую первую заповедь. Брата и деда не трогать. И дворянством не кичиться.
— И здесь твоя правда, — согласился Алесь. — А то совсем выйдет по поговорке «Шуми-гуди, дуброва, едет князь по дрoвы».
Кастусь красиво смеялся. Белые ровные зубы украшали лицо. И улыбка была искренняя, чистая. А еще Алесю нравилось, что глаза у Кастуся были не совсем симметричные — один чуть-чуть выше другого. Это придавало его лицу какую-то необычную, властную и сильную характерность.
Беседуя, они шли бесконечной ярмаркой, а вокруг них заливались глиняные свистульки, бешено крутились наполовину пустые карусели, зазывал в свой балаган дед с льняной бородой.
— Заходите, братья-сетренки родные, заходите, мужья-жены сводные! Чудеса на колесах! Мальчик с саженным носом! Морская царевна! Янка-богатырь, жрет одно лишь сырое мясо — по семь фунтов за день. Вскормила его медведиха! Есть еще удивительные звери… морская свинка и крокодил. Тот самый, что проглотил пророка Иону. По-библейски кит, по-нашему крокодил… Страшный зверь… К нам!.. К нам!..
Играл на кувшинах гончар, и в ответ ему летел поющий перезвон хрусталя, по которому водил стеклянной палочкой торговец-венгр.
Кубраки-мстиславцы совали под нос людям книги и рисунки.
— Какая богатая ярмарка, — сказал Алесь.
— Богатая, — ответил Кастусь. — Только убыточная. Отец говорил, что в прошлом году едва продали пятую часть всего завезенного. А нынче еще хуже будет. Скудеем.
— Почему так?
— Нет ни денег, ни хлеба. Земля оскудела. Леса вырубили. В реках вывелась рыба, в пущах — зверь. Раньше-то, говорят, всего было — и зверя, и птицы, и дикого меда. Иди себе, человек, в лес, расчищай вырубки. Сам ты себе хозяин. А нынче одно спасение — город. Да и там… Ну кому здесь нужны свечи? Мыло? Вот этот чай? Или сахар? Чая мужик не пьет, моется он веником, вечером сидит при лучине.
…Алесь пробыл в Свислочи еще три дня. И все эти дни ребята не расставались. Ходили по ярмарке, забирались в подземелья разрушенного костела. Побывали на посиделках с песнями и на гулянье, посвященном середине ярмарки, после чего ярмарка идет на убыль. А Алесь сводил его в балаганы, потому что с деньгами у нового знакомого, видимо, было не густо. Кастусь не стеснялся, но, как то надлежит настоящему парню, принимал каждый знак уважения к себе с чувством непреклонного собственного достоинства.
И незаметно для самих себя они подружились за эти дни. Подружились той быстрой дружбой подростков, которая возникает неожиданно, а остается надолго. Иногда на всю жизнь.
Расставаясь, они решили, что будут писать друг другу. И это было чудесно: знать, что впервые в жизни тебе есть кому писать, есть кому заливать сургучом конверт, есть для кого взвешивать унции и золотники листа, есть для кого, наконец, совсем по-взрослому ставить в конце посткриптум — так себе, между прочим, как будто что-что забыл, да вдруг вспомнил.
XXIV
Спустя год после поездки в Свислочь, тоже в августе, Алесь отправился вместе с молочным братом старого Вежи на последнюю в этом году охоту. Через неделю надо было ехать в Виленскую гимназию. Он сдал экзамены и поступил сразу в четвертый класс.
Детство кончалось. Наступала новая жизнь. Жаль было оставлять Загорщину, просторы лесов и лугов, свист утиных крыльев… Жаль было менять все это на городскую тесноту, на гимназическую муштру и зубрежку, на казенные стены, на серый снег в осеннем холодном городе.
Отец выбрал Виленскую гимназию потому, что и сам хотел пожить зиму в большом городе.
— Этак и запсеть можно в медвежьей глуши.
Тринадцатилетний княжич шел теперь с Кондратием на охоту, чувствуя, что он прощается с этим солнечным днем, с гривами леса среди озер и болот, с облаками.
Гривы тянулись одна за другой. Кондратию и Алесю надо было пройти ими версты три, а затем углубиться в лес. С правой стороны к гривам подходили старицы Днепра. Слева тянулись залитые водой болота — Равека вышла из берегов, — заросшие шпажником, или мечником, как называют его в Приднепровье, аиром и высокими камышами. Там в роскоши кормились, покрякивали и иногда целыми стайками взлетали утки.
Полоса грив кое-где, в тех местах, где излишек воды переливался в Днепр, рассекалась протоками с чистой водой и песчаным дном. Там можно было выследить куликов-турухтанов. А можно было и просто свернуть в болото и идти, черпая воду голенищами, ощущая, как тепло в ней ногам, вспугивая уток, которые лениво поднимаются в воздух.
— Какой это бандит здесь ходит?… Рап-рап… Посидеть спокойно не дают… Рап-рап…
Кондратий и Алесь шли, разделенные вершиной гряды, невидимые друг другу.
Алесь держал ружье наготове, шагал по травам навстречу полным снежным облакам, тени которых иногда спокойно проползали по камышам, по синей водной ряби, по гривам, по нему самому.
Изредка встречались низкорослые дубки, курчавился цепкий шиповник, расшитый оранжевыми ягодами. А потом снова были травы да вода, вода да травы.
Вересковые пустоши, облитые солнцем, так цвели, что медленные облака, отражая их буйное цветение, были окрашены снизу в легкий пурпур.
Алма бежала впереди, порой оглядываясь на Алеся. Весь этот комочек лохматой плоти дрожал от охотничьей страсти. А шагреневый черный нос ловил тысячи запахов: запахи вод, запахи трав и среди всего этого домовитый запах утки, диковатый — дупеля и острый — аж муторно — смрад водяного быка.
Алесю не хотелось выстрелами нарушать величественно-ласковую тишину. И, лишь услышав выстрел Кондратия, он понял, что надо начинать и ему. Алма как раз вспугнула из камышей чирка, и Алесь срезал его. Затем он свернул в залитое водой болото, даже не болото — ноги теперь чувствовали это, — а мокрый луг, на полсажени залитый высокой ильинской водой.
Собака плыла, а там, где было мелко, прыгала, делая временами особенно высокий прыжок над камышами, чтоб увидеть, где хозяин. А затем снова лишь едва заметной змейкой шевелился аир да доносилось из него характерное плюханье спаниеля животом по воде.
И вдруг это плюханье затихло. Твердо зная, что если б это был подранок, Алма на мокром месте поймала б его и принесла хозяину, а не просто виляла задом, как это делают спаниели на суше, Алесь пошел туда, где в аире затихла собака.
И остановился, пораженный. Алма стояла и смотрела в кусты, затопленные водой.
На ветви, согнув ее своей тяжестью, висели над самой водой вышитые переметные сумы, какие носят овчары, красивые сумы из черного войлока, расшитого белой шерстью. Из одной сумы торчала рукоятка пистолета, по всему видно — дорогого, украшенного старым матовым серебром. Не похоже было, чтоб сумы кто-то повесил: слишком небрежно, на одну сторону, они свисали. Наклонись ветви еще самую малость — и пистолет выпал бы в воду. Видимо, кто-то торопился ночью через болото и, потеряв сумы, не имел времени вернуться и отыскать их в темноте.